"...28 декабря 1925 г. в Петербурге в гостинице «Англия» Есенин вскрыл себе вены. Это известие застало Дункан в Париже. «Она не произнесла ни одного слова», – рассказывает ее брат Раймонд… Через некоторое время Айседора переехала в Ниццу и в последний раз выступала публично. В этот вечер она танцевала только немецкую музыку: незаконченную симфонию Шуберта, траурный марш из «Гибели богов» и в заключение «Смерть Изольды». В Ницце она встретилась с молодым пианистом Серовым. Снова забилось ее сердце. Но слишком поздно. Однажды вечером, за обедом, в котором принимали участие также несколько американок, смертельно бледный Серов внезапно вскочил с места: кто-то из гостей поцеловал одну из этих американок. В припадке ярости пианист, не говоря ни слова, разбил всю посуду и все лампы. Айседора поняла, что ее надежды напрасны: Серов скрылся с американкой в одной из комнат отеля, а Айседора в напрасном отчаянии кричала ему вслед, что покончит самоубийством. Серов вызывающе улыбался…"
"...Со всем пылом своей мятущейся души отдалась она организации школы. Ее сердце счастливо билось, когда она видела, как из грубых и недисциплинированных детишек рабочих она, подобно скульптору, создает фигуры, двигавшиеся с поразительным музыкальным ритмом. А сама она в то же время работала над хореографическим воплощением лозунгов коммунистической революции. Она танцевала идею красного знамени, гимн 3-го Интернационала и песни пионеров и комсомольцев. Едва ли не самым счастливым днем ее московской жизни был тот день, когда она вместе со своими воспитанницами впервые приняла участие в публичной манифестации. Аплодисменты, которыми было награждено это выступление, казалось, дали ей больше, чем рукоплескания публики премьер Нью-Йорка, Парижа и Лондона..."
"...Дни проходили уныло и монотонно. Я с радостью стала бы сестрой милосердия, но понимала бесполезность прибавить лишнего человека к длинной очереди желавших ухаживать за ранеными. Поэтому я решила вернуться к искусству, хотя на сердце лежала такая тяжесть, что, казалось, ноги не выдержат ее. У Вагнера есть песня, которую я люблю, «Ангел», и в ней говорится о душе, поверженной в полное горе и уныние, к которой является ангел света. Такой светлый ангел пришел ко мне в те мрачные дни в образе Вальтера Руммеля, пианиста, введенного в мой дом одним из моих друзей. Увидев его, я подумала, что это молодой Лист, вышедший из рамы портрета. Он был высок, строен, с каштановым локоном, ниспадавшим на лоб, и с глазами, похожими на глубокие ослепительно сверкающие колодцы. Я слушала его игру и назвала своим Архангелом. Мы работали в фойе театра, которое Режан любезно предоставила в мое распоряжение..."
"...Такие проблески я испытала в Сан-Франциско, когда встретила музыкального близнеца моей души – пианиста Гарольда Бауэра. К моему удивлению и восторгу, он заявил, что я больше музыкантша, чем танцовщица, и что мое искусство научило его понимать значение таинственных фраз Баха, Шопена и Бетховена. Мы провели две чудесных недели в удивительном артистическом сотрудничестве. Подобно тому, как я открывала ему тайны музыки, так и он мне указывал толкования моего творчества, о которых я раньше и не мечтала. Гарольд вел утонченную интеллектуальную жизнь, высоко возвышаясь над толпой. В отличие от других музыкантов, его кругозор не ограничивался одной музыкой, но обнимал тонкое знание всякого искусства вообще и широкое интеллектуальное понимание поэзии и глубин философии. Когда встречаются два искателя высшего идеала в искусстве, их охватывает своего рода опьянение. Целыми днями, не прибегая к вину, мы жили в состоянии высшего опьянения, каждый нерв дрожал волнующей надеждой, и когда наши глаза встречались в осуществлении этой надежды, мы испытывали такую бурную радость, что восклицали, словно страдая от боли: «Воспринимали ли вы это место Шопена именно так?» – «Да, да, так и еще иначе. Я вам передам это в движении». – «Какое откровение! Теперь я вам его сыграю!» – «Какой восторг, какая высшая радость!»
Мы выступили вместе в театре «Колумбия» в Сан-Франциско, и этот спектакль я считаю одним из самых счастливых событий моей артистической карьеры. Встреча с Гарольдом Бауэром погрузила меня вновь в ту удивительную атмосферу света и радости, которая встречается только при общении со светлой душой. Я надеялась, что это будет продолжаться и дальше и что нам удастся открыть совершенно новую область музыкальных достижений. Но – увы! – я не приняла в расчет стечения обстоятельств. Наше сотрудничество было прервано насильственно и окончилось драматическим прощанием..."
"...В начале 1917 года мне пришлось гастролировать в опере «Метрополитен». В то время я верила, как и многие другие, что осуществление надежд всего мира на свободу, возрождение и культуру зависело от победы союзников, и поэтому по окончании каждого спектакля я танцевала «Марсельезу», на которую публика смотрела стоя. Это не мешало мне включать в программу музыку Рихарда Вагнера, и я думаю, со мной согласятся все разумные люди, что бойкот немецких артистов во время войны был несправедливым и глупым.
В день, когда стало известно о русской революции, все поклонники свободы были охвачены радостной надеждой, и в тот вечер я танцевала «Марсельезу» в том настоящем первоначальном революционном духе, в каком она была написана. Вслед за ней я исполнила «Славянский марш», в котором слышны звуки императорского гимна, и изобразила угнетенного раба, согнувшегося под ударом бича. Этот диссонанс, вернее, расхождение жеста с музыкой, вызвал бурю в публике.
Странно, что на протяжении всей моей артистической карьеры меня больше всего привлекали отчаяние и бунт. В красной тунике я постоянно изображала революцию и звала униженных к оружию..."
"...У меня осталось еще одно интересное воспоминание о Гаване. Как-то в праздник, когда все кабаре и кафе кипели жизнью, мы отправились около трех часов утра в типичное гаванское кафе после нашей ежедневной поездки по пампасам и берегу моря. Здесь был налицо обычный подбор морфиноманов, кокаинистов, курильщиков опиума, алкоголиков и других отверженных. Мы заняли место за маленьким столиком в накуренной, тускло освещенной комнате с низкими потолками. Мое внимание было привлечено бледным человеком с ввалившимися щеками, свирепыми глазами и видом существа, преследуемого галлюцинациями. Он дотронулся длинными тонкими пальцами до клавиш рояля, и, к моему удивлению, раздался прелюд Шопена, сыгранный с удивительным пониманием и талантом. Я некоторое время слушала молча, а затем подошла к нему, но в ответ услышала только несвязные слова. Моя попытка заговорить привлекла внимание всего кафе, и когда я сообразила, что меня здесь никто не знает, меня охватило дикое желание протанцевать перед этой необыкновенной публикой. Завернувшись в свою накидку и указывая пианисту, что играть, я протанцевала несколько прелюдий. Постепенно посетители маленького кафе замолкли, и мои танцы не только привлекли их внимание, но и довели многих до слез. Пианист тоже очнулся от своего угара морфиниста и играл вдохновенно. Я танцевала до утра, и когда уезжала, все меня обнимали. Я гордилась этим успехом больше, чем успехом в каком-либо театре, так как здесь встретила настоящую оценку моего таланта без помощи импресарио или рекламы...."
"...Приехав из героической и истекавшей кровью Франции, я была возмущена внешним безразличием Америки к войне, и однажды ночью, под самый конец спектакля в опере «Метрополитен», завернулась в красную шаль и стала импровизировать «Марсельезу». На следующий день газеты с восторгом отзывались о моем выступлении. Одна из них писала: «Мисс Айседора Дункан заслужила бурные овации, исполнив с необыкновенным порывом „Марсельезу“ в конце программы. Публика встала с мест и несколько минут подряд приветствовала ее криками ура… Она подражала классическим фигурам на Триумфальной арке в Париже. Ее плечи были обнажены так же, как и один бок до пояса, и перед зрителями воочию предстала дивная статуя знаменитой арки. Публика разразилась аплодисментами и криками „браво“ в честь благородного искусства»..."
"...Я взяла напрокат рояль и отправила телеграмму своему верному другу Скину с просьбой приехать, что он немедленно исполнил. Элеонора страстно любила музыку, и каждый вечер он стал ей играть Бетховена, Шопена, Шумана и Шуберта. Иногда низким голосом прелестного тембра она пела свою любимую вещь: «In questa tomba oscura, lascia mia pianga». При последних словах «Ingrata, Ingrata» ее голос и выражение лица принимали такой трагический оттенок, что трудно было, глядя на нее, удержаться от слез.
Однажды в сумерки я порывисто встала и, попросив Скина сыграть адажио из «Патетической сонаты» Бетховена, начала танцевать впервые с 19 апреля, дня смерти детей.
Обняв меня, Дузе поблагодарила нежным поцелуем.
– Айседора, – сказала она, – что вы тут делаете? Вы должны вернуться к искусству. В нем одном ваше спасение.
Элеонора знала, что за несколько дней до того я получила предложение на турне по Южной Америке.
– Подпишите контракт, – убеждала она меня. – Жизнь коротка, и вы не знаете, что это значит, когда годы тянутся, полные скуки, скуки, сплошной скуки! Бегите от горя и тоски, бегите!..."
"...Целый день мы с другом готовили ателье к приему гостя, наполнили комнату белыми цветами: белыми лилиями и другими, которые приносят на похороны; зажгли множество свечей. Д’Аннунцио был поражен при виде ателье, которое все в свечах и цветах походило на готическую часовню. Он вошел, и мы его повели к дивану, заваленному подушками. Сперва я ему танцевала, осыпая его цветами и расставляя вокруг него горящие свечи, и беззвучно скользила под звуки «Похоронного марша» Шопена. Постепенно я стала тушить свечи одну за другой, кроме стоявших у его ног и изголовья. Он лежал точно загипнотизированный. Затем, продолжая неслышно двигаться в такт музыке, я потушила свет в его ногах, но, когда торжественно направилась к его изголовью, он страшным усилием воли поднялся с дивана и с громким криком ужаса выбежал из ателье. Мы с пианистом, обессилев от смеха, упали в объятия друг друга...
... Я еще раз танцевала «Траурный марш» Шопена в «Трокадеро» под аккомпанемент Скина, игравшего на органе, и снова почувствовала на своем лбу холодное дыхание смерти и вдыхала сильный запах белых тубероз и других похоронных цветов. Прелестная маленькая фигурка в центральной ложе, Дердре, расплакалась, точно ее сердечко разрывалось на части, и вскричала: «Зачем моя мама такая печальная?»
Эта была первая слабая нота прелюдии к трагедии, которая вскоре навсегда положила конец всем моим надеждам на нормальную радостную жизнь. Мне кажется, что есть горе, которое убивает, хотя человек и кажется живым. Тело еще может влачиться по тяжелому земному пути, но дух подавлен, подавлен навсегда. Я слышала, как некоторые утверждают, что горе облагораживает. Я могу только сказать, что последние дни перед поразившим меня ударом были последними днями моей духовной жизни. С тех пор у меня одно желание – бежать, бежать, бежать от этого ужаса, и мое вечное стремление скрыться от страшного прошлого напоминает скитание Вечного жида и Летучего голландца. Вся жизнь моя – призрачный корабль в призрачном океане..."
"...Эту главу следовало назвать «Апологией языческой любви». Теперь, когда я узнала, что любовь не только трагедия, но и времяпрепровождение, я отдалась ей с языческой наивностью. Люди, казалось, изголодались без красоты и любви, любви освежающей, любви без страха и последствий. Я бывала так прелестна после спектакля, в тунике и с волосами, украшенными розами. Почему не дать наслаждаться этой красотой? Прошли дни, когда со стаканом молока в руке я зачитывалась «Критикой чистого разума» Канта. Теперь мне казалось естественнее слушать за бокалом шампанского, как какой-нибудь обаятельный человек воздает хвалу моей красоте. Божественное языческое тело, страстные губы, обнимающие руки, нежный освежающий сон на плече любимого – все это были радости невинные и очаровательные. Многие, наверное, будут скандализированы, но я не понимаю, к чему, если ваше тело, предназначенное испытать определенную долю страдания от прорезывания зубов, выдергивания их и пломбирования, а каждый, несмотря на добродетель, подвержен болезням, вроде гриппа и т. п., может вам доставить наслаждение, отказываться от удовольствия, когда представляется случай их получить? Не следует ли дать несколько часов красивого отдыха человеку, целый день занятому умственной работой и часто мучимому тяжелыми жизненными проблемами и беспокойством, не следует ли обнять его прекрасными руками и успокоить его страдания? Надеюсь, что те, кому я дарила наслаждение, вспоминают его с той же радостью, как и я. В этих воспоминаниях невозможно их всех перечислить, невозможно описать в одной книге блаженные часы, проведенные мною в полях и лесах, безоблачное счастье, которое я испытала, слушая симфонии Моцарта или Бетховена, те дивные минуты, которые мне посвящали такие художники, как Исаи, Вальтер Руммель, Генер Скин и другие..."
"...Бетховен и Шуберт были детьми народа всю свою жизнь. Они были людьми скромного достатка, и их великие творения были вдохновлены человечеством и принадлежат ему. Народ нуждается в драме, в музыке, в танцах.
Мы дали даровой спектакль в восточных кварталах города. Мне говорили: в восточных кварталах симфонию Шуберта не поймут и не оценят.
Итак, мы дали даровой спектакль (в театре не было кассы – какое приятное зрелище!) и публика сидела оцепенелая, вся в слезах. Вот как они не поняли и не оценили! Ключ жизни, поэзии и искусства готов забить из народных масс восточных кварталов. Постройте для них большой амфитеатр, единственная демократическая форма театра, где со всех мест видно одинаково, где нет ни лож, ни балконов, ни галереи. Взгляните туда, наверх – неужели вы считаете правильным сажать людей под потолок, словно мух, и требовать от них оценки искусства?
Постройте простой прекрасный театр. Вам не нужно покрывать его позолотой, не нужны все эти украшения, все это роскошное убранство. Благородное искусство идет из глубин человеческого духа и не нуждается во внешних покровах. В нашей школе нет костюмов, нет украшений; существует только красота, излучающаяся из недр вдохновленной человеческой души, и выражающее ее тело. Если моему искусству удалось вас чему-нибудь научить, надеюсь, что оно вас научило именно этому. Красоту следует искать и находить в детях: в свете их глаз и в красоте маленьких рук, вытянутых в очаровательном движении. Вы их видели на сцене, держащимися за руки, прекраснее любой жемчужной нити, украшающей шею посетительниц здешних лож. Это мои жемчуга, мои бриллианты – мне не надо других. Дайте красоту, свободу и силу детям. Дайте искусство народу, который в нем нуждается. Великие музыкальные произведения не должны оставаться достоянием немногих культурных людей, а должны быть бесплатно отданы массам, которым они необходимы, как воздух и хлеб, так как являются духовным напитком человечества..."
"...По возвращении в Париж Лоэнгрин спросил меня, не хочу ли я устроить праздник в честь всех моих друзей, и предложил мне составить программу по своему усмотрению. Мне кажется, что богатые люди никогда не знают, как себя забавлять. Когда они дают обед, то он немногим отличается от обеда, устроенного бедным дворником. Я же всегда думала, что, имея достаточно денег, можно пригласить гостей на поразительный праздник. Вот что я придумала.
Гости были приглашены к четырем часам дня в Версаль и там, в парке, были раскинуты шатры, где их ожидали всякие яства, начиная с икры и шампанского и кончая чаем и пирожными. После чего на открытой площадке, где находились палатки, оркестр Колонна под управлением Пьернэ сыграл нам ряд произведений Рихарда Вагнера. Помню, как в тени больших деревьев удивительно звучала идиллия Зигфрида в этот прекрасный летний полдень и как вечером при заходе солнца торжественно неслись аккорды «Похоронного марша» из «Гибели богов»..."
"...Таким образом, в один прекрасный июльский день я оказалась одна на большом пароходе, направляющемся в Нью-Йорк, как раз восемь лет спустя после моего отъезда оттуда на грузовом пароходе. В Европе я была уже знаменита. Я создала новое течение в искусстве, школу и ребенка. Не так плохо. Но, с точки зрения материальной я была не намного богаче, чем прежде.
Чарльз Фроман был знаменитым антрепренером, но не понял, что мое искусство не в духе широких масс, и что оно могло нравиться определенному кружку избранной публики. Он меня выпустил в самый разгар августовской лсары как приманку для Бродвея, а небольшому и недостаточно звучному оркестру пришлось играть «Ифигению» Глюка и Седьмую симфонию Бетховена. Результат, как и следовало ожидать, оказался плачевным. Немногочисленные зрители, случайно забредшие в театр в эти жаркие вечера, когда температура доходила до тридцати градусов и больше, были в полном недоумении и ушли, неудовлетворенные виденным. Критиков было мало, и рецензии давали они отрицательные. В общем, мне оставалось заключить, что возвращение на родину было страшной ошибкой..."
"...Если бы я довольствовалась танцем как сольным выступлением, мой жизненный путь был бы очень прост. Уже знаменитая, желанная гостья во всех странах, я могла бы спокойно продолжать свою триумфальную карьеру. Но, увы! меня преследовала мысль о школе, о большом ансамбле, танцующем девятую симфонию Бетховена. Стоило мне закрыть ночью глаза, как легкие блестящие видения начинали порхать в моем воображении, умоляя меня вызвать их к жизни. «Мы здесь! Вы та, чье прикосновение нас оживит!» (Девятая симфония Millionen Umschlingen.)
Я вернулась в Груневальд, чтобы преподавать той небольшой группе, которая уже училась танцу с таким успехом и достигла такой красоты, что только укрепляла мою веру в конечную цель. Целью этой являлось создание «оркестра» танцующих, «оркестра», который представлял бы для зрения то же, что представляют для слуха величайшие симфонические творения.
Я научила своих учениц сплетаться и виться, соединяться и разлучаться, в бесконечных хороводах и шествиях походить то на амуров помпейских фреск, то на юных граций Донателло, то, наконец, на воздушную свиту Титании. С каждым днем они становились сильнее и гибче, и свет вдохновения, свет божественной музыки сиял в их молодых телах и лицах. Вид этих танцующих детей был так прекрасен, что возбуждал восторг художников и поэтов..."
"...После Москвы я заехала на короткое время в Киев, где толпа студентов остановила меня на площади перед театром и не отпустила до тех пор, пока я не пообещала, что дам спектакль для них, так как сцены в театре были чересчур высоки. Когда я уехала из театра, студенты все еще стояли на площади, выражая свое возмущение антрепренером. Я встала в санях и произнесла речь, в которой выразила свою радость по поводу того, что мое искусство вдохновляет интеллигентную молодежь в России, так как во всем мире нет места, где бы искусство и идеалы играли столь значительную роль в жизни студентов, как в России.
Поездка по России была прервана ранее заключенными контрактами, требовавшими моего возвращения в Берлин. Несмотря на краткость моего пребывания в этой стране, я произвела значительное впечатление и возбудила много споров. Между одним фанатичным балетоманом и дункановским поклонником даже состоялась дуэль. С этого времени русский балет стал пользоваться музыкой Шопена и Шумана и надевать греческие костюмы, а некоторые балерины доходили даже до того, что снимали чулки и туфли, танцуя босоножками..."
"...Я враг балета, который нахожу лживым и возмутительным искусством, пожалуй, даже считаю его лежащим за пределами искусства вообще. Но трудно было не аплодировать сказочной легкости Кшесинской, порхавшей по сцене и более похожей на дивную птицу или бабочку, чем на человека. Во время антракта я была поражена видом красивейших в мире женщин в поразительных открытых платьях, усыпанных драгоценностями, женщин, которых сопровождали не менее элегантные мужчины в блестящих мундирах. Как согласовать эту выставку роскоши и богатства со вчерашней похоронной процессией? Какая связь была между улыбающимися счастливыми людьми и вчерашними, грустными и подавленными? После спектакля я была приглашена ужинать во дворец Кшесинской, где познакомилась с великим князем Михаилом, который с некоторым удивлением слушал мои речи об устройстве школы танцев для детей народа. Вероятно, я казалась довольно загадочной личностью, хотя все принимали меня с любезным радушием и широким гостеприимством.
Несколько дней спустя у меня была прелестная Павлова, и я снова была приглашена в ложу, чтобы посмотреть эту балерину в очаровательном балете «Жизель». Несмотря на то, что эти танцы противоречили всякому артистическому и человеческому чувству, я снова не могла удержаться от аплодисментов при виде восхитительной Павловой, воздушно скользившей по сцене. За ужином в доме Павловой, который был менее роскошен, но не менее красив, чем дворец Кшесинской, я сидела между художниками Бакстом и Бенуа. Тут я впервые познакомилась с Сергеем Дягилевым и вступила с ним в горячий спор об искусстве танца, как я его понимала, противопоставляя его балету.
За столом Бакст сделал с меня набросок, который теперь появился в его книге; на нем я изображена с очень серьезным выражением лица и с кудрями, сентиментально спускающимися с одной стороны. Удивительно, что Бакст, обладавший некоторым даром ясновидения, гадал мне в этот день по линиям руки и, указав на два креста, сказал: «Вы достигнете славы, но потеряете два существа, которых любите больше всего на свете». Это пророчество было для меня тогда загадкой..."
"...Два дня спустя я выступила в зале Дворянского собрания перед светом петербургского общества. Как странно должно было казаться этим поклонникам пышного балета с богатыми постановками и декорациями, смотреть на молодую девушку, одетую в прозрачную тунику и танцующую под музыку Шопена на фоне простой голубой занавеси. Но уже первый танец вызвал бурю аплодисментов. Я танцевала так, как понимала душу Шопена; страдала и томилась при трагических звуках прелюдий, протестовала и рвалась ввысь под бравурные полонезы; душа моя, плакавшая от справедливого негодования при мысли о мучениках, погребенных на заре, нашла отклик в волнующих рукоплесканиях богатой, избалованной и аристократической публики. Как странно!.."
"...Я приехала в Байрот в чудный майский день и остановилась в гостинице «Черный орел». Одна из моих комнат была достаточно велика для работы и в ней я поставила рояль. Ежедневно я получала приглашение пообедать, позавтракать или провести вечер в вилле «Ванфрид», где Козима Вагнер принимала с поистине царским радушием. Каждый день за завтраком было по меньшей мере пятнадцать человек гостей. За столом председательствовала фрау Козима, полная достоинства и такта. Среди гостей были самые выдающиеся люди Германии, художники и музыканты, а порой князья, герцогини и коронованные особы всех стран.
Могила Рихарда Вагнера находится в саду виллы «Ванфрид» и видна из окон библиотеки. После завтрака фрау Козима взяла меня под руку и мы пошли к могиле. Во время этой прогулки она беседовала со мной тоном нежной меланхолии и мистической надежды. Вечерами часто составлялись квартеты, причем участвовали исключительно виртуозы, в том числе грузный Ганс Рихтер, тонкий Карл Мук, любезный Моттель, Гумпержинк и Гейнрих Тоде. Каждый художник находил здесь радушный прием.
Могила Вагнера
Я очень была горда, что меня в моей маленькой белой тунике допустили в блестящую плеяду выдающихся людей. Я стала изучать музыку «Тангейзера» – музыку, которая выражает все безумные сладострастные желания женщины, живущей разумом, так как в мозгу Тангейзера не прекращается вакханалия. Пещера Венеры с ее сатирами и нимфами является отражением того недоступного посторонним тайника, который представлял собой ум Вагнера, измученного постоянным стремлением дать выход своей чувственности, выход, который он нашел в полете собственной фантазии.
С утра до вечера я присутствовала на всех репетициях в красном кирпичном храме на холме в ожидании первого спектакля. «Тангейзер», «Кольцо», «Парсифаль» довели меня в конце концов до своего рода музыкального запоя. Для лучшего понимания музыки я выучила наизусть весь текст опер, и мысль моя была точно насыщена этими легендами, а все существо купалось в волнах вагнеровских мелодий. Я дошла до состояния, когда внешний мир кажется холодным, призрачным и мертвым, и театр был для меня единственной живой действительностью. Сегодня я лежала златокудрой Зиглиндой в объятиях своего брата Зигмунда, пока росла и трепетала чудная весенняя песнь… Завтра была Брунгильдой, оплакивающей свою потерянную божественную силу, а потом Кундри, выкрикивающей дикие проклятия. Но верх блаженства я испытала, когда моя дрожащая душа вознеслась к сияющему кубку Грааля. Какое колдовство! Теперь я действительно забыла мудрую, голубоглазую Афину Палладу и ее дивный храм на афинских холмах...
...Последние два года после пребывания в Будапеште я провела в полном целомудрии и нисколько этим не тяготилась. Дух и тело, каждая частица моего существа были захвачены восторгом сперва перед Грецией, а теперь перед Рихардом Вагнером. Сон мой был легок, и я просыпалась, напевая мотивы, слышанные накануне. Но любовь вновь должна была пробудиться во мне, хотя и в другой форме. А может быть, это был тот же Эрос, только под другой личиной?..."
"...Его отчаяние достигло предела, когда я в начале лета объявила, что хочу провести весь сезон в Байроте, чтобы там познакомиться с творчеством Вагнера у самого его источника. Это решение стало бесповоротным после того, как однажды меня посетила вдова Рихарда Вагнера.
Я никогда не встречала женщины, которая произвела бы на меня такое впечатление своим высоким умственным горением, как Козима Вагнер с ее величественной осанкой и высоким ростом, глазами редкой красоты, немного слишком выдающимся для женщины носом и лбом, излучавшим глубокую мысль. Она разбиралась в самых сложных философских вопросах и знала наизусть каждую фразу и ноту своего великого мужа. О моем искусстве она говорила в изысканно-теплых хвалебных выражениях, а затем перешла на Рихарда Вагнера и его отрицательный взгляд на балетную школу и костюмы, рассказала о том, как, по его мнению, должны были быть поставлены «Вакханалия» и «Танец цветочных дев» и о невозможности осуществления его мечты берлинской балетной труппой, приглашенной в Байрот на этот сезон. Затем она меня спросила, не соглашусь ли я выступить в «Тангейзере», но тут возникли затруднения. Мои взгляды не позволяли мне соприкасаться с балетом, так как каждое его движение оскорбляло мое чувство красоты, а создаваемые им воплощения казались механическими и вульгарными.
«Ах, почему еще не существует моей школы, – вскричала я в ответ на ее просьбу, – тогда я могла бы привести вам в Байрот толпу нимф, фаунов, сатиров и граций, о каких мечтал Вагнер. Но что я могу сделать одна? И все-таки я приеду и постараюсь дать хотя бы слабое подобие чудных, нежных, сладострастных движений Трех Граций, которых я уже вижу перед собой».
Я приехала в Байрот в чудный майский день и остановилась в гостинице «Черный орел». Одна из моих комнат была достаточно велика для работы и в ней я поставила рояль. Ежедневно я получала приглашение пообедать, позавтракать или провести вечер в вилле «Ванфрид», где Козима Вагнер принимала с поистине царским радушием. Каждый день за завтраком было по меньшей мере пятнадцать человек гостей. За столом председательствовала фрау Козима, полная достоинства и такта. Среди гостей были самые выдающиеся люди Германии, художники и музыканты, а порой князья, герцогини и коронованные особы всех стран.
Могила Рихарда Вагнера находится в саду виллы «Ванфрид» и видна из окон библиотеки. После завтрака фрау Козима взяла меня под руку и мы пошли к могиле. Во время этой прогулки она беседовала со мной тоном нежной меланхолии и мистической надежды. Вечерами часто составлялись квартеты, причем участвовали исключительно виртуозы, в том числе грузный Ганс Рихтер, тонкий Карл Мук, любезный Моттель, Гумпержинк и Гейнрих Тоде. Каждый художник находил здесь радушный прием.
Я очень была горда, что меня в моей маленькой белой тунике допустили в блестящую плеяду выдающихся людей. Я стала изучать музыку «Тангейзера» – музыку, которая выражает все безумные сладострастные желания женщины, живущей разумом, так как в мозгу Тангейзера не прекращается вакханалия. Пещера Венеры с ее сатирами и нимфами является отражением того недоступного посторонним тайника, который представлял собой ум Вагнера, измученного постоянным стремлением дать выход своей чувственности, выход, который он нашел в полете собственной фантазии.
С утра до вечера я присутствовала на всех репетициях в красном кирпичном храме на холме в ожидании первого спектакля. «Тангейзер», «Кольцо», «Парсифаль» довели меня в конце концов до своего рода музыкального запоя. Для лучшего понимания музыки я выучила наизусть весь текст опер, и мысль моя была точно насыщена этими легендами, а все существо купалось в волнах вагнеровских мелодий. Я дошла до состояния, когда внешний мир кажется холодным, призрачным и мертвым, и театр был для меня единственной живой действительностью. Сегодня я лежала златокудрой Зиглиндой в объятиях своего брата Зигмунда, пока росла и трепетала чудная весенняя песнь… Завтра была Брунгильдой, оплакивающей свою потерянную божественную силу, а потом Кундри, выкрикивающей дикие проклятия. Но верх блаженства я испытала, когда моя дрожащая душа вознеслась к сияющему кубку Грааля. Какое колдовство! Теперь я действительно забыла мудрую, голубоглазую Афину Палладу и ее дивный храм на афинских холмах..."
"...Со дня приезда в Берлин они утеряли наивное и чистое выражение детских лиц, которым они отличались во время вечерних концертов в театре Диониса, и выросли, по крайней мере, на полфута. Каждый вечер в театре «Хор Взывающих» все больше и больше смешивал тона и пел настолько плохо, что это уже нельзя было оправдать византийским происхождением. Наконец, после долгих совещаний, мы отвели весь греческий хор в большой магазин Вертгейма, купили каждому по паре хороших готовых брюк, посадили их в экипажи, привезли на вокзал и, вручив билет второго класса, отправили в Афины, сердечно пожелав счастливого пути. После их отъезда мы отложили в долгий ящик возрождение древнегреческой музыки и вернулись к изучению Христофора Глюка, «Ифигении" и "Орфея».
С самого начала я понимала танец как выражение хорового начала. Так же как я пыталась изобразить публике горе дочерей Даная, так и теперь я танцевала в «Ифигении» девушек, играющих в золотой мяч на бархатистом песке, а позже печальных греческих изгнанников в Тавриде. Я так пылко надеялась создать когда-нибудь целый хор из танцовщиков и танцовщиц, что уже видела его в своем воображении, и мне мерещились в золотом сиянии огней рампы белые гибкие тела моих товарищей; меня окружали поднятые головы, мускулистые руки, вибрирующие торсы и быстрые ноги. В конце «Ифигении» девушки Тавриды танцуют вакхический танец радости по случаю спасения Ореста. Мне казалось, что их руки хватаются за меня, что я вижу колыхание влекущих меня маленьких тел, в то время как хоровод двигался все быстрее и безумнее. Когда я наконец упала в порыве радостного забвения, я увидела, что они упали точно «вином при звуках флейты, опьянившись, стремясь к любви под сенью темных рощ»..."
"...В то время мое юное воображение особенно занимал Боттичелли. Целыми днями я просиживала перед «Примаверой», знаменитой картиной этого мастера. Вдохновленная ею, я создала танец, в котором пыталась изобразить нежные и удивительные движения, которые угадывались на ней: волнистость земли, покрытой цветами, кружок нимф и полет зефиров, собравшихся возле центральной фигуры, полу-Афродиты и полу-Мадонны, возмещающей рождение весны символическим жестом.
Ботичелли "Рождение Венеры (Примавера)"
Я долгие часы сидела перед этой картиной. Я была в нее влюблена. Славный старичок сторож принес мне скамейку и взирал на мой восторг с нежным интересом. Я сидела так, пока мне не начало казаться, что я вижу, как трава растет, босые ноги танцуют и тела начинают колыхаться; пока вестник радости не снизошел на меня и я не подумала: «Я протанцую эту картину и передам другим весть любви, весны и пробуждения жизни, которую я так мучительно на себе ощутила. Я дам понять им этот восторг через посредство танца».
Настало время закрытия галереи, а я все еще сидела перед картиной. Я хотела постичь смысл весны, скрытый в тайне этого прекрасного мгновения. Я чувствовала, что до сих пор жизнь была сплошным исковерканным и слепым исканием и думала, что, разгадав тайну картины, буду в состоянии указать другим путь к внутреннему богатству жизни и достижению радости. Помню, что я уже тогда думала о жизни, как думает человек, в светлом настроении отправившийся на войну, но тяжело израненный, человек, который поразмыслив, говорит: «Почему мне не начать проповедывать другим Евангелие, которое может их уберечь от страданий?»
Так размышляла я во Флоренции перед картиной «Примавера» Боттичелли, которую я впоследствии старалась передать в танцах. О чудная, мелькнувшая передо мной картина языческой жизни, где Афродита сияла в смягченном образе кроткой Богоматери, а Аполлон, стремящийся дотянуться до нижних ветвей, лицом походил на св. Себастьяна! Я чувствовала, как все это заливало меня мирной радостью, и я страстно желала воплотить картину в танце, который назвала «Танцем будущего». Тут, в залах старинного дворца, я танцевала под музыку Монтаверде и мелодии некоторых более ранних анонимных композиторов перед артистическим миром Флоренции. Под одну очаровательную мелодию для шестиструнной виолончели я создала образ ангела, играющего на воображаемой скрипке..."
"...Однажды вечером на особо парадном спектакле в Kunstlerhaus’e я заметила поразительного человека, сидевшего в первом ряду и аплодировавшего. Облик этого человека мне напомнил великого маэстро, творения которого мне только что начали открываться: тот же выпуклый лоб, тот же резко очерченный нос; только контуры рта были нежнее и безвольнее. После спектакля я узнала, что это сын Рихарда Вагнера, Зигфрид Вагнер. Он присоединился к нашему кружку, и тут я впервые познакомилась и имела удовольствие восторгаться тем, кто отныне должен был войти в число моих самых дорогих друзей. Его речь была блестяща и полна воспоминаний о великом отце, которые, казалось, витали над ним, как священное сияние вокруг головы праведника..."
"...Александр Гросс устроил мне турне по Венгрии. Я давала спектакли во многих городах, в том числе в Зибенкирхен, где произвел на меня сильное впечатление рассказ о семи повешенных революционных генералах. На большой открытой поляне за чертой города я создала «Марш» в честь этих генералов под героическую и мрачную музыку Листа..."
"...Дивный город Будапешт был весь в цвету. На холмах, по ту сторону реки, в каждом саду цвела сирень. Каждый вечер темпераментная венгерская публика бешено меня приветствовала, бросая на сцену шапки с громкими криками: «Eljen!» Однажды вечером, под впечатлением виденной утром картины блещущей и переливающейся на солнце реки, я послала предупредить дирижера и в конце спектакля импровизировала «Голубой Дунай» Штрауса. Эффект получился, подобный электрическому разряду. Вся публика в неистовом восторге вскочила с мест, и я должна была много раз повторить вальс, прежде чем театр перестал походить на дом умалишенных..."
" – Нет, – повторила я, – мое искусство не для кафешантана. Когда-нибудь я приеду в Берлин и надеюсь танцевать под ваш оркестр Филармонии, но в Храме музыки, а не в кафешантане наряду с акробатами и дрессированными животными. Какой ужас! Боже мой! Нет, ни под каким видом. Всего хорошего. До свидания. Немецкий импресарио не верил своим ушам, глядя на нашу обстановку и обтрепанную одежду. Он вернулся в ближайший день и в последующий и наконец предложил мне ангажемент на месяц по тысяче марок в вечер. Получив отказ, он очень рассердился и назвал меня «глупой девчонкой», после чего я на него накричала и сказала, что я приехала в Европу, чтобы возродить религию через танец, чтобы научить познанию Красоты и Святости человеческого тела при помощи движений, а не танцевать ради послеобеденного развлечения объевшихся мещан. – Уходите, пожалуйста! Уходите! – Вы отказываетесь от тысячи марок в вечер? – захлебнулся он. – Безусловно! – строго возразила я. – И отказалась бы от десяти тысяч, от ста тысяч. Я ищу того, что вы не можете понять. Когда он уходил, я добавила: – Когда-нибудь я приеду в Берлин и буду танцевать соотечественникам Гете и Вагнера, но в театре, достойном их, и, вероятно, за сумму, большую чем тысяча марок. Мое предсказание сбылось, так как три года спустя этот же самый импресарио любезно принес мне в уборную цветы, когда я танцевала в опере Крола под аккомпанемент берлинского оркестра Филармонии и места были распроданы за сумму, превышающую двадцать пять тысяч марок. Он признал, что был неправ, и дружески прибавил: «Вы были правы, сударыня. Разрешите поцеловать вам ручку»..."
"...В один сумрачный полдень в дверь ателье постучали. На пороге стояла женщина. Осанка ее была так величава, в ней виднелась такая могучая индивидуальность, что ее появление, казалось, было возвещено вагнеровским лейтмотивом, глубоким и сильным, роковым предвозвестником грядущего. И действительно, прозвучавший тогда мотив красной нитью прошел через всю мою жизнь, неся в своих колебаниях бурные и трагические происшествия. – Я княгиня де Полиньяк, – объявила она, – друг графини Грефюль. Увидев ваши танцы, я заинтересовалась вашим искусством, а в особенности им заинтересовался мой муж, композитор. У нее было красивое лицо, немного испорченное слишком массивной и выступающей нижней челюстью и мужественным подбородком. Ее лицо смело могло быть лицом римского императора, если бы выражение холодной надменности не прикрывало сладострастности глаз и черт. Когда она говорила, голос ее звучал жестко и металлически, и это удивляло, потому что по внешнему виду от нее можно было ожидать более глубоких грудных нот. Позже я догадалась, что ее холодность и тембр голоса были лишь маской, чтобы скрыть сильнейшую, несмотря на княжеское достоинство, и легко уязвимую застенчивость. Я поведала ей о своем искусстве и надеждах, и княгиня тотчас же предложила устроить в своем ателье концерт для меня. Она была художницей и, кроме того, прекрасной музыкантшей, играя и на рояле, и на органе. Княгиня, казалось, заметила бедность нашего пустого и холодного жилища и наш вид, далеко не цветущий, потому что перед своим уходом она застенчиво положила на стол конверт, в котором мы нашли две тысячи франков.
На следующий день я пошла к ней на дом, где познакомилась с князем де Полиньяк, прекрасным, талантливым музыкантом и обворожительным худощавым джентльменом, всегда носившим черную бархатную шапочку, красиво оттенявшую его нежное, словно выточенное лицо. Я надела свою тунику и танцевала ему в его концертном зале; он пришел в восхищение. Он приветствовал меня, как видение, как сон, которого давно дожидался. Моя теория об отношении движений к звукам глубоко его заинтересовала, так же как и мои надежды на возрождение танца, как искусства, так же как и мои идеалы. Он чудесно играл на прелестных старинных клавикордах, которые любил и ласкал тонкими пальцами. Я сразу горячо оценила его, и в ответ на его восклицание «Какое очаровательное дитя! Айседора, как ты мила» я застенчиво сказала: «Я тоже вас обожаю. Я всегда хотела бы вам танцевать и создавать религиозные танцы, вдохновленные вашей чудной музыкой». Затем мы стали обсуждать вопрос о совместной работе. Увы, как бренно все на нашей земле! Мечты о сотрудничестве с ним, которое было бы для меня так драгоценно, скоро разрушились вследствие его кончины.
Концерт у княгини был очень успешен и вслед за ним интерес к моей работе расширился, так как г?жа де Полиньяк великодушно открыла двери своего ателье публике, не ограничиваясь одними личными друзьями. Немного погодя мы устроили в нашем ателье, которое могло вместить от двадцати до тридцати человек, ряд вечеров по записи. Князь и княгиня де Полиньяк были на всех этих вечерах, и однажды в знак одобрения князь сорвал с головы свою маленькую бархатную шапочку и, размахивая ею, закричал: «Да здравствует Айседора!»
"...С тех пор когда Андрэ робко и как бы извиняясь появлялся у нас, я его целыми часами угощала лекциями об искусстве танца и новой школе человеческих движений и должна сказать, что он никогда не выглядел скучающим или усталым, а слушал с милым терпением и сочувствием, пока я ему объясняла всякое вновь открытое движение. Я тогда мечтала найти такое первое движение, от которого бы родилась серия движений, не зависящих от моей воли, но являющихся бессознательной реакцией после первого движения. Я развила это движение в целом ряде различных вариаций на несколько тем, например, за первым движением страха следовали естественные реакции, порожденные первичным душевным движением, а за грустью следовал танец жалобы и любви, из развития которого индивидуальность танцора вытекала, как струится аромат из раскрывшихся лепестков цветка. Эти танцы, собственно говоря, не сопровождались музыкой, но словно создавались под ритм музыки беззвучной. Исходя из этих опытов я впервые пыталась изобразить прелюды Шопена. Мне также открылась музыка Глюка. Мать никогда не уставала мне играть и бесконечное число раз повторяла «Орфея», пока заря не начинала освещать окно ателье..."
"...Шарль Нуфлар был нашим постоянным гостем и однажды привел к нам в ателье двух своих приятелей: хорошенького юношу Жака Воньи и молодого литератора Андрэ Бонье. Шарль Нуфлар очень много гордился и ему доставляло большую радость демонстрировать меня своим друзьям в качестве необыкновенного продукта Америки. Конечно, я им тоже танцевала. Я тогда как раз изучала шопеновские прелюды, вальсы и мазурки. Мать аккомпанировала мне часами; она играла поразительно хорошо, обладая сильным, чисто мужским ударом, большим чувством и пониманием. Жаку Боньи пришла мысль попросить свою мать, г-жу де Сен-Марсо, жену скульптора, пригласить меня как-нибудь вечером потанцевать в кругу ее друзей.
У г-жи де Сен-Марсо был один из самых блестящих артистических салонов Парижа, и репетиция состоялась в ателье ее мужа. У рояля сидел необыкновенный человек с пальцами кудесника. Я сейчас же почувствовала к нему симпатию. – Какой восторг! – вскричал он. – Какое очарование! Что за прелестное дитя! – И, заключив в объятия, расцеловал меня в обе щеки по французскому обычаю. Это был великий композитор Мессаже..."
"...В те времена Чарльз Галлэ состоял директором Новой Галереи, где выставлялись все современные художники. Это была прелестная маленькая галерея с двориком и фонтаном посередине, и Чарльзу Галлэ пришла в голову мысль, чтобы я там выступала. Он познакомил меня со своими друзьями художниками: сэром Вильямом Ричмондом, Андрью Лангом и композитором сэром Губертом Парри. Все они согласились прочесть лекцию: сэр Вильям Ричмонд об отношении танца к живописи, Андрью Ланг об отношении танца к греческой мифологии и сэр Губерт Парри об отношении танца к музыке. Я танцевала во дворе, вокруг фонтана, окруженного редкостными растениями, цветами и пальмами. Выступления мои имели большой успех: газеты печатали восторженные статьи, а Чарльз Галлэ был вне себя от радости; все видные люди Лондона приглашали меня на обед или чашку чая и наступил краткий период, когда счастье нам улыбалось..."
"...Я покинула Дейли и водворилась в студии в Карнеджи Холь. Денег было очень мало, но зато я снова могла носить свою маленькую белую тунику и танцевать под музыку матери. Несчастной матери приходилось часто играть мне целые ночи напролет, так как днем мы имели очень мало возможности пользоваться мастерской.
В те дни меня увлекала музыка Етельберта Невина, и я сочиняла танцы для его «Нарцисса», «Офелии», «Водяных нимф» и т. п. Как-то во время моих упражнений в мастерскую вбежал молодой человек с дикими глазами и волосами, стоявшими дыбом. Несмотря на его молодость, им, казалось, уже владела та страшная болезнь, которая впоследствии свела его в могилу. Он с криками бросился ко мне:
– Я слышал, что вы танцуете под мою музыку! Я вам это запрещаю, запрещаю! Моя музыка не для танцев. Никто не должен под нее танцевать.
Взяв его за руку, я усадила его на стул.
– Посидите здесь, – сказала я, – и я потанцую под вашу музыку. Если вам не понравится, клянусь, что больше никогда не повторю этого.
И я стала танцевать «Нарцисса». В мелодии я уловила грезы юноши Нарцисса, стоявшего у ручья, пленившегося собственным отражением, и, в конце концов превратившегося в цветок. Еще не замерла последняя нота, как композитор сорвался со стула, ринулся ко мне и заключил меня в свои объятия. Он глядел на меня глазами, полными слез.
– Вы – ангел, – произнес он. – Вы – волшебница. Я видел эти самые движения, когда творил.
Затем я протанцевала «Офелию» и наконец, «Водяных нимф». Он приходил все в больший и больший восторг. В конце концов он сам уселся за рояль и стал тут же творить для меня дивный танец, который назвал «Весной». Впоследствии меня всегда огорчало, что этот танец никем не был записан, хотя композитор и играл его много раз. Невин был в таком упоении, что предложил мне устроить несколько совместных выступлений в Малом зале Карнеджи Холя под его собственный аккомпанемент...."
"...Что ожидало меня? Я снова явилась к г. Дейли и опять сделала попытку заинтересовать его своим искусством, но он казался совершенно глухим и безразличным ко всему, что я могла ему предложить.
– Моя труппа уезжает и берет с собой «Сон в летнюю ночь», – сказал он, – если хотите, вы можете танцевать в феерии.
Я считала, что танец должен выражать чувства и стремления человека. Феи меня не интересовали, но я согласилась и предложила протанцевать в лесной сцене, перед появлением Титании и Оберона, под скерцо Мендельсона.
Когда взвился занавес, и начался «Сон в летнюю ночь», я была одета в длинную прямую тунику из белого и золотого газа с двумя крыльями, покрытыми блестками. Я категорически отказывалась от крыльев, считая их смешными, и пыталась убедить г. Дейли в том, что могу изобразить крылья, не прибегая к картону, но он настоял на своем. В первый спектакль я вышла танцевать одна. Я была в восторге – наконец-то я могла танцевать одна на большой сцене перед большой публикой. И я танцевала так хорошо, что публика разразилась неожиданными аплодисментами. Я произвела так называемую сенсацию. Вернувшись, я ожидала увидеть радостного г. Дейли и принять его поздравления. Но он встретил меня с бешеной яростью. «Здесь не кафе-шантан!» – загремел он. В самом деле, являлось совершенно неслыханным, чтобы публика аплодировала этому танцу. В следующий вечер, выбежав на сцену, я увидела, что все огни потушены. И каждый раз, как я выступала в «Сне в летнюю ночь», мне приходилось танцевать в темноте. На сцене ничего не было видно, кроме белого порхающего существа..."
"...В отчаянии я однажды пошла к управляющему кафе на крыше «Масонского дворца». С сигарой в зубах и в шляпе, надвинутой на один глаз, он пренебрежительно следил за мной, пока я порхала под звуки мендельсоновской «Весенней песни».
– Ну, вы конечно хорошенькая и грациозная, – сказал он, – и я возьму вас, если вы все это измените и будете танцевать, подбавив немного перцу.
Я вспомнила бедную мать, теряющую сознание на последних помидорах, и спросила его, что он называет «подбавить перцу».
– Не то, что вы делаете, – сказал он, – а что-нибудь с юбками, оборками и дрыганьем ног. Вы могли бы сперва пустить греческое и потом перейти на оборки и дрыганье. Это был бы интересный номер..."
"...Под влиянием прочитанных книг я задумала покинуть Сан-Франциско и уехать за границу. Мне пришла в голову мысль присоединиться к какой-нибудь большой театральной труппе. Однажды я пошла повидать антрепренера гастролирующей труппы, остановившейся на неделю в Сан-Франциско, и попросила, чтобы он разрешил протанцевать перед ним. Проба состоялась утром на большой, темной, пустой сцене. Мать мне аккомпанировала. Я танцевала некоторые «Песни без слов» Мендельсона в короткой белой тунике. Когда музыка умолкла, антрепренер некоторое время молчал, а затем, обернувшись к матери, сказал:
– Для театра это никуда не годится. Это, скорее, для церкви. Советую вам отвести вашу девочку домой.
Разочарованная, не отказавшаяся от своего намерения, я начала составлять другие планы и, созвав семейный совет, говорила целый час, выясняя, почему жизнь в Сан-Франциско невозможна...."
"...Мне кажется, что общее образование, получаемое ребенком в школе, совершенно бесполезно. Я вспоминаю, что в школе меня считали или самой сообразительной и первой ученицей, или безнадежно глупой и последней в классе. Все зависело от ухищрений памяти и от того, брала ли я на себя труд запомнить заданное на уроке. В действительности же, я не имела понятия, о чем идет речь. Классные занятия, независимо от того, была ли я первой или последней, были для меня утомительными часами, в продолжение которых я следила за часовой стрелкой, пока она не доходила до трех и мы не становились свободными. Настоящее образование я получала по вечерам, когда мать играла нам Бетховена, Шумана, Шуберта, Моцарта или Шопена и читала вслух Шекспира, Шелли, Китса и Бернса. Эти часы были полны очарования. Большую часть стихов мать читала наизусть, и я, подражая ей, привела в восторг своих слушателей, прочитав на школьном празднике в возрасте шести лет «Призыв Антония к Клеопатре» Уильяма Литля.
В другой раз, когда учительница потребовала, чтобы каждый ученик написал историю своей жизни, мой рассказ имел приблизительно такой вид: «Когда мне было пять лет, у нас был домик на 23-й улице. Мы не могли там оставаться, так как не заплатили за квартиру, и переехали на 17-ю улицу. У нас было мало денег, и вскоре хозяин запротестовал, поэтому мы переехали на 22-ю улицу, где нам не позволили мирно жить, и мы переехали на 10-ю улицу». Рассказ продолжался в том же духе с бесконечным количеством переездов. Когда я встала, чтобы прочесть его классу, учительница очень рассердилась. Она подумала, что это злая шутка с моей стороны, и послала меня к начальнице, которая вызвала мою мать. Когда бедная мать прочла сочинение, она расплакалась и поклялась, что в нем одна лишь правда. Таково было наше кочевое существование..."